1001-market.ru

Юрий нагибин ты будешь жить. В те юные годы Почему оська не хотел чтобы

Спартанское воспитание, которое давала мне мама, исключало всякие проявления сентиментальности, меня никогда не целовали, не гладили и вообще не трогали без нужды - это было строжайше запрещено. При встречах и расставаниях у нас в семье обходились рукопожатием, все чувства полагалось держать на запоре. И это открытое движение доброты, нежности и доверия перевернуло во мне душу…

Я никогда больше пальцем не тронул Оську, как бы он ни задирался, а это случалось порой в первые годы нашей так сложно начавшейся дружбы. Позже, в пионерском лагере, я бдительно следил, чтобы его кто-нибудь не обидел. А такая опасность постоянно существовала, потому что при всей своей доброте, открытости и любви к людям Оська был насмешлив, размашист, крайне неосмотрителен и наступал на ноги дуракам, нисколько того не желая. Однажды Оську избил парень из старшей группы по кличке Жупан. Я публично вздул Жупана, чтобы другим было неповадно. Сам Оська подошел, когда экзекуция уже закончилась и его обидчик размазывал по лицу кровавые сопли. Оська отвел меня в сторону.

Я прошу тебя… я очень прошу тебя никогда за меня не заступаться. Ладно?..

В Христосика играешь?

Нет, - он засмеялся. - Просто мне наплевать, а для таких, как Жупан, целая трагедия. Ну их к черту!.. Не выношу, когда унижают людей…

Мне до сих пор непонятно, как мы вработались в ту дружбу, память о которой за сорок лет не только не стерлась, не потускнела, но стала больнее, пронзительней и неотвязней - щемяще-печальный праздник, который всегда со мной. Мы трое: Павлик, Оська и я - были нужны друг другу, хотя едва ли смогли бы назвать в словах эту нужность. В дружбе есть нечто не поддающееся анализу, как и в любви, о которой вернее всех сказал Гёте: «Очень трудно любить за что-нибудь, очень легко - ни за что». Конечно, безоглядное, слепое влечение любви, ее таинственный зов неприложимы к дружбе, но и в дружбе есть что-то сверх сознания. Впрочем, я знаю, что с Павликом нас спаяли поиски своего места в жизни, давление властных глубинных сил, не ведавших очень долго своего применения. Это были разные устремленности, моя раньше обрела имя литература, его позже - театр, но мучений они доставили нам в равной мере. Терпеть и одолевать неизвестное было легче вдвоем. Мы оба услышали зов: встань и иди незнамо куда. Мы встали и пошли. Мы искали неведомую землю в темноте, то поврозь, сходясь и расходясь, черпая бодрость и надежду в стойкости другого, который сам в себе этой стойкости не ощущал. Нас связывали и внешние обстоятельства жизни: мы сидели на одной парте, жили в одном подъезде, вместе готовили уроки, вместе испытывали свой дух искусственно придуманными увлечениями, ибо не догадывались о подлинных; мы находились в постоянном обмене, неудивительно, что у нас выработалось схожее отношение к людям, ко многим жизненным вопросам, что наши вкусы, пристрастия и отторжения совпадали. И хотя все это еще не самая душа нашей дружбы, предпосылки взаимопритяжения ясны.

С Оськой обстояло по-другому. Мы не были связаны территориально и не могли видеться так часто, да и не стремились к этому. Все-таки для нас с Павликом он долго оставался щенком. С ним можно было говорить о многом, потому что он был развит, начитан, остроумен, - все это далеко в обгон лет, но нельзя было говорить о том главном, что нас томило, что еще важнее - нельзя было об этом молчать, как часами молчали мы с Павликом, занимаясь черт знает чем: от химических опытов - вдруг мы великие ученые? - до бесконечного держания на кончике носа половой щетки или бильярдного кия - ради упражнения и проверки воли. А когда мы подравнялись, Оська на пороге десятого класса обрел «достоинство мужчины», упоенно воспетое Шиллером, Павлик был уже на действительной военной службе, - и я несколько растерянно увидел рядом с собой почти взрослого человека, как будто сознательно принявшего на себя часть душевных обязательств Павлика. С Оськой было интересно, наполненно, весело, «крылато», не найду другого слова - это правда, но не вся правда, ведь бывало и грустно, и смутно, и тревожно… Всякое бывало, но в памяти остался солнечный свет, который потом уже никогда не был так ярок.

Перед решительным шагом Оськи во взрослую жизнь нас сблизил теннис. Это было в пору, когда я начал писать и сразу рухнул как футболист. Игравший тренер «Локомотива» Жюль Лимбек выкинул меня из юношеской футбольной школы, которую вот-вот должен был открыть. «Писателишка!» - сказал он презрительно, и погас костер, озаривший отрочество и раннюю юность. Бумагомарание почти заполнило пустоту. Но футбол приучил меня сильно чувствовать свое тело. Оно мне мешало в прикованности к письменному столу, надо было найти новый отток мышечной энергии; бега трусцой - панацею от всех напастей - тогда еще не знали. Оська, который все умел, показал мне, как держать теннисную ракетку. Я влюбился в теннис, хотя далеко не столь самозабвенно, как в футбол. Вскоре Оська потерял для меня интерес в качестве партнера, но появился другой, куда более сильный теннисист - его отец. Может быть, мне и вообще следовало начать эти записки с него?.

Пять лет назад я увидел на одной из московских улиц афишу, извещавшую, что в выставочном зале на улице Вавилова открыта персональная выставка художника Владимира Осиповича Р-на в связи с его восьмидесятилетием. Выставка Оськиного отца.

Я не видел Владимира Осиповича с июня 1941 года. За несколько дней до объявления войны мы играли в теннис на кортах маленького стадиона «Динамо», что в глубине необъятного двора, вернее, целой системы дворов, простиравшихся от Петровки до Неглинной. В зимнее время корты заливали водой и превращали в каток, самый уютный и лирический из всех московских катков. Норвежские ножи тут были запрещены, потому на «Динамо» не бегали, как на Чистых прудах или в Парке культуры и отдыха, а катались по маленькому кругу, обычно об руку с девушкой, под музыку из репродуктора. Едва ли не самые поэтические воспоминания юности связаны у меня с этим катком. Летом здесь хозяйничали взрослые. На нескольких особенно ухоженных кортах проводились соревнования, международные встречи (тут играл сам великий Коше!), на остальных резались (часто на малый интерес: пирожные, шампанское, коньяк - из местного буфета) любители разного ранга. Среди них выделялся пожилой, жилистый, гладко выбритый человек в пенсне: держал ракетку чуть не за обод и, не обладая поставленным ударом, он за счет цепкости, интуиции - всегда знал, куда летит пущенный противником мяч - и железной выдержки брал верх не только над первокатегорниками, но, случалось, и мастерами. Прошло какое-то время, и во мне стали видеть возможного преемника славы дивного старца. Совершенно напрасно, как не замедлило выясниться.

К тому времени я уже обыгрывал классных игроков, которых подводило сознание своего превосходства над упрямым и суетливым любителем с непоставленным ударом. Да, у меня не было ни драйва, ни смэша, но я умел доставать все мячи. Жестокий урок я получил от высокой смуглой Тамары с необычно длинными, стройными и мощными ногами. Такие ноги я видел лишь у знаменитой гипсовой «Женщины с веслом» - олицетворения нашей цветущей молодости в довоенное время, но у живой, из теплой плоти женщины - никогда. Тамара слышала о моих блистательно-сомнительных победах и отнеслась к нашему сражению с чрезвычайной серьезностью. Не полагаясь только на технику, она носилась по корту на своих божественных ногах, то и дело выходила к сетке и разгромила меня под ноль в сете. Это был неслыханный позор. В утешение мне Оська говорил, что я проиграл не Тамаре, а ее ногам.

Сыграй с Ниной, - уговаривал он меня. - Она не уступает Тамаре, но ты ее побьешь. У нее короткие волосатые ноги.

Ноги у Нины были действительно коротковаты, но зато белая майка обтягивала грудь Юноны, и я не стал искушать судьбу. Я вернулся к своему постоянному партнеру, Оськиному отцу. Владимир Осипович был высокий, худой и стройный. «Вечный юноша» - называли его друзья. Крайне молчаливый, он никогда не заговаривал первым и разжимал твердые сухие губы лишь по крайней необходимости. Я не помню, чтобы он о чем-нибудь спросил меня, ну хотя бы о мамином здоровье, ведь они были друзьями в пору недолгого брака с Мусей. По слухам, он и Муся разошлись легко, как некогда сблизились, и сохранили дружеские отношения. Этих красивых, напоенных сильной жизнью молодых людей разлучило не отсутствие взаимной любви, а боязнь непостоянством убить то большое, доброе и важное, что скрывалось за первой безоглядной влюбленностью и за последующим свободным браком. Он остался хорошим отцом Оське, который его стыдливо, тайно, никому в том не признаваясь, обожал, он был верным, хотя и несколько эгоистичным другом своей жене. Мне он казался образцом мужчины: прекрасного роста (все братья Р-ны отличались статью, и Муся была хорошего женского роста, непонятно, в кого пошел Оська), на узких легких костях ни волоконца лишнего мяса, летящая поступь, сухие, точные движения. Оська тоже хорошо двигался, но совсем иначе, с какой-то балетной плавностью и грацией походка и повадка матери; лишь в драйвах и клопштоссах обнаруживалась в нем способность к отцовскому резкому, волевому жесту.

Исходный текст

Уходил Оська на войну в конце октября из опустевшей Москвы.
Его уже дважды требовали с вещами на призывной пункт, но почему-то отпускали домой. И вот стало точно известно: Оську и его товарищей по выпуску отправляют на восток в трёхмесячное пехотное училище. Он пришёл проститься с моими домашними, потом мы поехали к нему на Мархлевского. Я знал, что он ждёт девушку, пепельноволосую Аню, и хотел попрощаться у подъезда, но Оська настоял, чтобы я поднялся.

Когда мы провожали Павлика на действительную, он разделил между нами свои скромные богатства. Павлика не баловали дома и растили по-спартански. Правда, в восьмом классе ему сшили бостоновый костюм «на выход», и Павлик проносил его до армии, время от времени выпуская рукава и брюки, благо запас был велик. Но у него имелся дядя, выдающийся химик, и однажды этого дядю послали на международную научную конференцию за кордон, что в ту пору случалось нечасто. В пожилом, нелюдимом, обсыпанном перхотью, запущенном холостяке, по уши закопавшемся в свою науку, таилась душа пижона. По окончании конференции он потратил оставшиеся деньги на приобретение жемчужно-серых гетр — тогдашний крик моды, смуглой шёлковой рубашки, двух свитеров, роскошного галстука и тёмных очков, почти не встречавшихся в Москве. Но, вернувшись домой, он понял, что наряжаться ему некуда, поскольку ни в театр, ни в гости, ни на балы он не ходил, а таскать на работу столь ослепительные вещи стыдно, да и непрактично: прожжешь химикатами, и тогда он вспомнил о юноше-племяннике, и на скромного Павлика пролился золотой дождь.

Ко времени его ухода в армию вещи малость пообносились, утратили лоск, но все же мы с Оськой были потрясены до глубины души, когда Павлик царственным жестом передал нам свои сокровища. От костюма пришлось отказаться — по крайней ветхости, остальное мы поделили: Оська забрал дымчатые очки, я сразу напялил гетры. Оська взял галстук с искрой, я — рубашку, каждому досталось по свитеру.

Теперь Оське ужасно хотелось повторить мужественный обряд прощания, когда без соплей и пустых слов товарищу отдается всё, чем владеешь на этом свете. Но сделать это Оське оказалось куда сложнее, нежели Павлику: фотоаппарат он подарил герою фотосерии «Московский дождь», библиотеку вывезла мать, а картины — отец. Оставались предметы домашнего обихода, и Оська совал мне рефлектор, электрический утюг, кофемолку, рожок для надевания туфель, пилу-ножовку и две банки горчицы; от испорченной швейной машинки я отказался — не донести было всю эту тяжесть; еще Оська навязал мне лыжные ботинки и траченную молью шапку-финку, суконную, с барашковым мехом.

Может показаться странной и недостойной эта барахольная возня перед разлукой, скорее всего навечной, ничтожное копанье в шмотье посреди такой войны. Неужели не было о чём поговорить, неужели не было друг для друга серьёзных и высоких слов? Все было, да не выговаривалось вслух. Нас растили на жестком ветру и приучили не размазывать по столу масляную кашу слов. А говорить можно и простыми, грубыми предметами, которые «пригодятся». «Держи!..» — а за этим: меня не будет, а ты носи мою шапку и ботинки и обогревайся рефлектором, когда холодно... «Бери кофемолку, не ломайся!» — это значит: а хорошая у нас была дружба!.. «Давай, чёрт с тобой!» — а внутри: друг мой милый, друг золотой, неужели это правда, и ничего больше не будет?.. «На дуршлаг!» — но ведь было, было, и этого у нас не отнимешь. Это навсегда с нами. Значит, есть в мире и останется в нём...

(По Ю. Нагибину)

Сочинение

Внимание:

В работе полностью сохранены стиль, орфография и пунктуация автора

Существует много способов выразить свои чувства. Можно сказать о них, а можно подарить какую-то вещь, нужную или не очень нужную. В этом тексте Юрий Нагибин рассказывает о том, как ребята в 1941-м году провожали друг друга на войну. Переломный момент истории. Переломный момент в жизни друзей. Прощание, может быть, навсегда... Как выражаются высокие человеческие чувства? Эта проблема волнует писателя.

Бывают такие ситуации, когда слова не нужны. Автор показывает, как чувства могут выражаться в простых бытовых поступках или скрываться в самых обыденных вещах, например, в подаренных лыжах, кофемолке и рефлекторе.

Я согласна с автором в том, что слова порой бывают бессмысленными. Нередко поступок намного красноречивее слов. Иногда на человека могут нахлынуть такие чувства, которые нужно пережить самому, ничего не говоря о них другим людям, даже самым близким. Таковы эмоции друзей, прощающихся перед уходом на войну, знающих, что, возможно, они видят друг друга в последний раз. К чему тут слова?

О том, что слова не в состоянии передать сложную гамму чувств, размышляли многие писатели. Например, В. Жуковский посвящает этой проблеме стихотворение «Невыразимое»:

Всё необъятное в единый вздох теснится,
И лишь молчание понятно говорит.

Ф. Тютчев в стихотворении "Silentium!" провозглашает: "Мысль изреченная есть ложь..." Поэту знакомо состояние невысказанности, когда высокие чувства, надежда, мечты ощущаются присутствующими в полной мере. В переломные минуты жизни, а именно такие минуты и переживают молодые герои Ю. Нагибина, неудачное слово или неискренняя интонация могут только все испортить. И герои избегают высоких слов. Главное для них не красивые слова, а теплые, искренние и очень прочные отношения, которые их связывают.

"Неужели не было о чем поговорить, неужели не было друг для друга серьезных и высоких слов? Все было, да не выговаривалось вслух". Были чувства, они остались в мире. Встретившись с настоящими чувствами в нашей сегодняшней жизни, мы поймем их без слов.

Оценка работы

Критерий За что начисляются баллы? Максимально В данном
сочинении
Итого
К1 Формулировка проблемы исходного текста 1 есть 1
К2

Юрий Маркович Нагибин

В ТЕ ЮНЫЕ ГОДЫ

Семье Р-ных, давшей крупного ученого, многообещавшего литературоведа, талантливого художника и бесстрашного солдата

Что мог я сделать для тебя, Оська?.. Я не мог ни защитить тебя, ни спасти, меня не было рядом с тобой, когда смерть заглянула в твои раскосые глаза, но и будь я рядом, ничего бы не изменилось. А может быть, что-то изменилось бы, и неправда, будто каждый умирает в одиночку?.. Но к чему говорить о том, чего не вернешь, не изменишь, не переиграешь? Я мог сделать для тебя лишь одно - не забыть. И не забыл. Я помнил о тебе и Павлике каждый день той долгой и такой короткой жизни, что прожил без вас, и вымучил у вечности короткое свидание с вами. Я не просто верю, а знаю, что эта встреча была. Она не принесла ни радости, ни утоления, ни очищения слезами, ничего не развязала, не утихомирила в душе. И все-таки я начну мой рассказ, нет, мой плач о тебе с этой встречи и не стану искать новых слов для нее, а воспользуюсь старыми - они близки сути.

Это произошло несколько лет назад в лесу, неподалеку от моего загородного жилья, на долгой и таинственной тропе, которую мне никак не удавалось пройти до конца - лес неумолимо гнал меня прочь. И тогда я понял, что должен ломить по этой заросшей тропке, пока не возобладаю над чем-то, названия чему нет*.

"...Теперь я поступал так: долго шел привычным маршрутом, а потом будто забывал о тропке, переставал выглядывать ее под иглами, подорожником, лопухами и брел на авось. И глухая тревога щемила сердце.

Раз я вышел на незнакомую лесную луговину. Казалось, солнце отражается в бесчисленных зеркалах, таким блистанием был напоен мир. И зеленая луговинка залита солнцем, лишь в центре ее накрыла густая круглая тень от низко повисшего маленького недвижимого облака. В пятачке этой малой тени на возвышении - бугор не бугор, камень не камень - стояли они: Павлик и Оська. Вернее, маленький Оська полулежал, прислонясь к ногам Павлика, казавшегося еще выше, чем при жизни. Они были в шинелях, касках и сапогах, у Павлика на груди висел автомат. Оськиного оружия я не видел. Их лица темны и сумрачны, это усугублялось тенью от касок, скрывавшей глаза. Я хотел кинуться к ним, но не посмел, пригвожденный к месту их отчужденностью.

Чтобы вы были здесь. На земле. Живые.

Ты же знаешь, что мы убиты.

А чудо?.. Я вас ждал.

Ты думал о нас. - Мне почудился в страшном своей неокрашенностью голосе Павлика слабый отзвук чего-то былого, родного неповторимой родностью. - Думал каждый день, вот почему мы здесь.

Мертвые. У него снесено полчерепа, это не видно под каской. У меня разорвано пулей сердце. Не занимайся самообманом. Хочешь о чем-нибудь спросить?

Что там?

Скажи ему.

Зачем ты врешь о нас? - В голосе был не упрек - презрительная сухость. Я никогда не горел в сельской школе, окруженной фашистами, а он не выносил товарища из боя. Меня расстрелял немецкий истребитель, а ему снесло затылок осколком снаряда, когда он писал письмо. На мертвых валят, как на мертвых, но ты этого не должен делать. Думаешь, нам это надо? Ты помнишь нас мальчишками, мы никогда не мечтали о подвигах. И оттого, что нас убили, мы не стали другими.

Вам плохо там?

Никакого "там" нет, - жестко прозвучало в ответ - Запомни это. Всё тут. Все начала и все концы. Ничто не окупится и не искупится, не откроется, не воздается, все - здесь.

Сказать вам что-нибудь?

Нет. Всё, что ты скажешь, будет слишком маленьким перед нашей большой смертью.

Я не уловил их исчезновения. Поляну вдруг всю залило солнечным светом, облако растаяло, а там, где была приютившая мертвых солдат тень, курилась легким выпотом влажная трава.

Время от времени я пробую найти этот лесной лужок, но знаю, что попытки тщетны..."

А теперь я начну с самого начала. Мать взяла меня в "город", так назывались ее походы по магазинам Кузнецкого моста, Петровки, Столешникова переулка. Странный торжественный и волнующий ритуал, смысл которого я до конца не постигал, ведь мама почти ничего не покупала там. В пору, когда товары были - по нехватке денег, позже - по отсутствию товаров. Тем не менее день, когда мама отправлялась в "город", сиял особым светом. С утра начинались сборы: мама мыла волосы какой-то душистой жидкостью, сушила их и красиво причесывала; потом что-то долго делала со своим лицом у туалетного столика и вставала из-за него преображенная: с порозовевшими щеками, алым ртом, черными длинными ресницами, в тени которых изумрудно притемнялись ее светло-зеленые глаза, чужая и недоступная, что усиливало мою всегдашнюю тоску по ней; мне всю жизнь, как бы тесно ни сдвигал нас быт, как бы ни сближало нас на крутых поворотах, не хватало мамы, и сейчас, когда она ушла, во мне не возникло нового чувства утраты, лишь острее и безысходнее стало то, с каким я очнулся в жизнь.

Иногда мама брала меня в "город". То было несказанным наслаждением с легким наркотическим привкусом, помешавшим дивным, подернутым сладостным туманом и бредцем видениям задержаться в моей памяти. Отчетливо помнятся лишь перевернутые человеческие фигуры в низко расположенных стеклах обувного магазина на углу Кузнецкого и Петровки, но что это были за стекла и почему в них отражалась заоконная толпа, да еще вверх ногами, - убей бог, не знаю и не догадываюсь. Наверное, это легко выяснить, но мне хочется сохранить для себя тайну перевернутого мира, порой населенного только большими ногами, шагающими по серому асфальтовому небу, порой крошечными фигурками, под головой которых блистала небесная синь. Еще я помню страшного нищего на Петровке, возле Пассажа, он совал прохожим культю обрубленной руки и, брызгая слюной, орал: "Родной, биржевик, подай герою всех войн и революций!" Нэп был уже на исходе, и бывшие биржевики испуганно подавали горластому и опасному калеке. Сохранилось в памяти и пленительное дрыганье на пружинке меховой игрушечной обезьяны Фоки с детенышем: "Обезьяна Фока танцует без отдыха и срока, ходит на Кузнецкий погулять, учит свою дочку танцевать. Веселая забава для детей и молодых людей!" Веселая и, видимо, дорогая забава, потому что мама упорно не замечала умильных взглядов, которые я кидал на обезьяну Фоку, и молящих - на нее. Лишь раз я был близок к осуществлению своей мечты о неутомимой танцорке: на Фоку должны были пойти остатки гигантской суммы в десять рублей, собранные мною по алтынам и пятакам на приобретение пистолета "монтекристо" и выкраденной у меня из кармана в магазине Мюра и Мерилиза.

Когда ОГЭ уже на подходе, нужно удвоить усилия, направленные на подготовку к нему. Эти эссе, написанные по всем критериям профильного ведомства, послужат вам подспорьем, и вы выстоите в неравном бою с экзаменами.

(104 слова)

Прав ли Н.Ф. Бунаков, говоря, что «Грамматика может показать, как люди пользуются языком для выражения всех богатств своего внутреннего мира»?

Я считаю, что да. Можно тщательно и результативно изучить человека, увидев, как он использует грамматику. Так, в тексте Ю. Нагибина из предложений 43, 46, 47 понятно, что краткость и лаконичность Оси говорят о его скрытности: он задирает товарища, чтобы не показывать себя настоящего. В 57-60 предложениях, где мальчик говорит уже развернутыми фразами, видно, что в надменном герое скрываются робость и доброта. То есть, когда он доверился автору, заговорил уже по-другому.

Таким образом, грамматика языка человека может указать, насколько он с нами откровенен.

Сочинение-рассуждение 15.2 по тексту Нагибина

Задание: Как Вы понимаете смысл фрагмента: «И это открытое движение доброты, нежности и доверия перевернуло во мне душу…»

(113 слов)

Когда мы внезапно встречаем в человеке доверие, доброту и нежность, наша душа как будто переворачивается, ведь мы меняем свое отношение к нему.

В предложенном тексте так и случилось. В предложении 6 мы видим, как автор оправдано злится на Оську за его заносчивость. Однако в предложениях 39-43 мы видим совершенно преобразившегося героя: он трогателен в своем раскаянии и беззлобии. Рассказчик проникся искренностью этих порывов (50) и с тех пор даже защищал друга от нападок тех, кто не понимает его таинственной, но прекрасной души.

Я думаю, увидев доброту, доверие и нежность товарища, автор стал расценивать поведение Оськи, как защитную реакцию. Именно беззащитность друга, который раздражал людей без злого умысла, заставила рассказчика взять его под опеку.

Сочинение-рассуждение 15.3 «Что такое дружба?» по тексту Нагибина

(128 слов)

Дружба – это единство двух индивидуальностей, которые обогащают друг друга в духовном смысле этого выражения. Также дружбу характеризуют взаимопомощь, сходство вкусов и интересов.

В предложенном тексте героев связывает настоящее товарищество. Например, в 51 предложении мы узнаем, что рассказчик заботится о друге и защищает его. Он глубоко понимает размашистую и насмешливую натуру Оськи, поэтому не обижается на него, а обороняет от тех, кто может обидеться. Такое единение и есть дружба.

Меня с силой схватили сзади за плечи. Я оглянулся и увидел искаженное гневом мамино лицо. Она легко приходила в ярость, правда, и быстро остывала.

Ну что ты стоишь как истукан? Мы никуда не успеем. А тут еще Муся навязала мне свою шляпку!..

Муся была давнишняя мамина приятельница, из тех немногих, что мне нравились, - она вносила в дом праздник самим своим появлением: рыжеволосая, с большим, ярким, всегда смеющимся ртом, благоухающая и неизменно в ликующем настроении. Муся жила в трех шагах от нас, но будто на другом конце света, у нее всегда было лето, всегда солнце. Тень догадки коснулась моей души и скользнула прочь. Я должен был о чем-то спросить маму, но упустил, о чем. Внимание мое было приковано к мальчику на другой стороне переулка. Он уже не хохотал и не прыгал. Он озирался, чего-то искал. И нашел: кусок чистой, недавно отштукатуренной и побеленной стены справа от подъезда. Он примерился к белому пятну, подошел и, взмахнул рукой, сжимающей кусочек угля. Здесь его картина будет в большей сохранности, ее не затопчут пешеходы, она доживет до следующего утра, когда ее смоет из резиновой кишки разъяренный дворник. Тогда мальчик найдет другую чистую плоскость. Важно рисовать, а не трястись над своим рисунком, помещать в рамочку и вешать на стенку.

Этот мальчик, - сказал я маме, показав рукой, - он здорово рисует.

Мать удивленно поглядела на меня.

Ты что, забыл?.. Муся приводила его к нам. Это ее сын - Оська…

Ничто не дрогнуло в моей душе, когда впервые прозвучало это имя, ставшее для меня на короткие и, наверное, самые счастливые годы радостью, праздником, карнавалом, а на всю последующую жизнь - тоской и болью. Никакие дружбы, и любви, и вся человечья несметь, неотделимая от моей судьбы, не могли пригасить в памяти добрый и насмешливый свет раскосых глаз мальчика, убитого сорок лет назад…

Наверное, уже сейчас надо сделать оговорку, чтобы предупредить законное недоумение читателей этих записок. Как же так: взялся рассказывать о своем друге, а говорит все время о себе. Но это неизбежно. Характер Оськи не успел отвердеть, еще только формировался. Ему не было отпущено времени для поступков, для участия не только во взрослой, но даже в юношеской жизни, если не считать скороспелых потуг, ничего не говорящих о его сути. Он не успел даже влюбиться, хотя, кажется, успел влюбить в себя девушку, проводившую его на войну, и, как много позже оказалось, зрелую женщину, плакавшую по нему. Он был в душах своих родителей, считавших его ребенком, и своих друзей, знавших, что он личность. Из этих друзей остался на свете я один. Павлик погиб под Москвой, другой друг, талантливый актер, поэт и переводчик, разбил о быт любовную лодку и лишил себя жизни.

Наше свидание на земле было так коротко. К тому же три года возрастной разницы - это ничего не значит под уклон дней, но очень много - на заре жизни. Нас подравнял его рывок к зрелости уже вблизи расставания. И что я знаю об Оське? У меня много любви, тоски и боли, но мало строительного материала. Я могу воссоздать его только через себя, из соприкосновений, совпадений и несовпадений наших сутей. Один жестокий человек сказал: все молодые люди похожи друг на друга. Это было сказано из глубины презрения к людям, но известная доля истины тут есть. Конечно, все молодые люди разные, но трудно проглянуть эту разницу, поскольку они решают одну задачу - первого и самого трудного приспосабливания к жизни, утверждения себя в ней. Любому нормальному юноше свойственны завышенное представление о собственной ценности, идеализм (чему не мешает защитный скепсис, порой цинизм), ранимость и отсюда - яростное стремление сберечь от посторонних (самые посторонние - родители и близкие) свою внутреннюю жизнь. Я не обладал, да и не мог обладать по молодости лет такой проницательностью, чтобы видеть Оську изнутри. И реконструировать хоть как-то его образ я могу только через себя; в своем месте я скажу о той неожиданной помощи, какую получил от его отца…

В тот день на улице Мархлевского мама ошиблась, думая, что я уже видел Оську. Возможно, Муся и приводила к нам сына, только меня не было дома, а мама забыла упомянуть о визите высокого гостя. Знакомство наше состоялось, когда Оська уже учился в школе. Мама сказала: «К нам придет Муся с сыном, ты его не обижай» Я удивился: обижать кого-либо было не в моих правилах, и мама это знала. Обижали меня, и довольно часто, причем без всякого повода. Меня задевали и дворовые ребята, и школьные, чаще - старшие, проходу не давали чистопрудные и девяткинские; даже миролюбивые обитатели дома военных, где был проходной двор, сокращавший путь в школу, не раз испытывали на мне силу мышцы бранной. По-моему, это объяснялось одним: меня не научили бояться, не научили осторожности. Я жил в атмосфере любви, меня любили и в семье, и все многочисленные родичи нашей домоправительницы Верони, как московские, так и деревенские: в селе Внуково, в деревнях Акулово, Сухотино, Конуры, любили во дворе, за исключением двух-трех злыдней, любили в классе, любили, вернее, делали вид, что любят, друзья дома. И я упорно верил, что и другие люди должны так относиться ко мне; каждое проявление агрессии казалось мне случайным, не стоящим внимания, я быстро забывал обиду и снова лез на рожон. Эта храбрость от заблуждения особенно раздражала бойцовых ребят недружественного нашему дому Девяткина переулка и Чистопрудную шпану. Но, сколько бы ни убеждали меня домашние ходить безопасными путями, ноги сами несли меня на вражескую территорию. Я был физически сильным мальчиком, хорошо натренированным трапецией и лесенкой, висевшими в моей комнате с высокими дореволюционными потолками, а также гантелями и английской гимнастикой, которой научил меня дед, но я не давал сдачи. Во-первых, мне не было больно, а удивление перед внезапным нападением перевешивало обиду. Желание постоять за себя пробуждалось изредка, когда все уже было кончено и мои обидчики или рассеивались, или уходили сомкнутым строем на поиски новой жертвы. И еще одно гасило во мне волю к сопротивлению: мне было трудно совершить жест удара. Горький вообще не мог поднять руку на человека, я же мог, но нужно было очень расстараться, чтобы я перешагнул невесть кем наложенный (только не матерью) запрет. Такие старательные ребята все же находились, и я их бил с какой-то странной расчетливой яростью. Но победы не приносили удовлетворения, напротив, неприятно щемило и ежилось внутри Даже отлупив грозу дома, тупого, задиристого и жестокого Кукурузу, я помнил лишь его горестную ошеломленность, налитые слезами глаза, ободранные о булыжник пальцы и гнусное улюлюканье дворовой мелкоты. И странно: шагнув за половину жизненного пути, я вдруг разуверился в хрупкости и мимозной чувствительности окружающих и радостно пустил в ход кулаки. Прошло немало времени, прежде чем я утихомирил столь несвоевременно пробудившегося в немолодом писателе Ваську Буслаева В детстве же я очень любил товарищескую борьбу, но никогда не связывался с младшими ребятами. Мое миролюбие и незащищенность раздражали маму, почему же вдруг она сочла нужным призвать меня к кротости? Наверное, она знала что-то о сыне своей приятельницы Муси.

Я совсем забыл о нем, нет, не забыл, конечно, слишком много уязвившего мою гордость было в воспоминании, но загнал в самый дальний угол сознания образ мальчика, чей рисунок так подло уничтожил. К тому же прошло несколько лет, я как бы перешел в другой вес: с художническими иллюзиями было покончено, мушкетер в рамке, правда, еще висел на стене, но он остался как милая память минувшего, как и облезлый плюшевый медвежонок; я был безответно влюблен в девочку старше меня на два года и в учительницу биологии с тяжелым пучком золотых волос, и какое мне вообще дело до этого мозгляка?

Муся с мамой уединились в нашей второй комнате, а я остался с Оськой. Он счел нужным представиться:

Тезка слуги Хлестакова! - И сюсюкающим тоном добавил; - По улице бодро шагала веселая компания Миша, Вова, Боря и маленький Осик. - Он тяжело вздохнул. - Всегда последний, всегда сзади, так-то, брат!

Загрузка...